– Не судите поспешно, минхеер, – процедил я, взбешенный этим несправедливым обвинением. – Поймите же, что если вас, моих товарищей, всех прикончат, а Мари заберут в гарем этого чернокожего дьявола, мне будет незачем жить!
– Господи! Он пригрозил ее забрать? – ужаснулся Марэ. – Верно, вы его неправильно поняли, Аллан.
– Хотите сказать, я посмел бы вам солгать насчет такого… Прежде чем я успел наговорить лишнего, фру Принслоо втиснулась между нами.
– Ну-ка тихо! – прикрикнула она. – Замолчите, Марэ! И ты тоже, Аллан. Некогда нам ссориться и поливать друг друга упреками. Неужто ты готов, Аллан, забыть об испытании ради мелкой свары? Тебе ведь скоро стрелять! А уж вам, Анри Марэ, тем более не подобает попрекать того, в чьих руках наша жизнь! Лучше помолитесь, чтобы Господь наконец покарал вашего нечестивого племянника! Идем, Аллан, я тебя накормлю. Я нажарила печени от той телушки, что прислал нам король. Получилось очень вкусно. А когда поешь, тебе нужно немного поспать.
Среди домочадцев преподобного мистера Оуэна был английский мальчик по имени Уильям Вуд, лет двенадцати-четырнадцати от роду. Он знал голландский и зулусский и служил переводчиком для мистера Оуэна в отсутствие некоего мистера Халли, обычно исполняющего эти обязанности. Пока буры выясняли отношения между собой по-голландски, он переводил буквально каждое слово на английский, чтобы священник и его семейство понимали, о чем идет речь. Осознав весь ужас сложившегося положения, мистер Оуэн вмешался в наши препирательства:
– Сейчас не время есть или спать, сейчас время молиться. Помолимся же о том, чтобы в черное сердце дикаря Дингаана проник свет истины. Прошу вас, братья.
– Да уж, – фыркнула фру Принслоо, когда Уильям Вуд перевел воззвание миссионера. – Молитесь сколько влезет, проповедник, и пусть с вами молятся прочие бездельники. Заодно попросите у Господа, чтобы пули Аллана Квотермейна не летели мимо. У нас с Алланом хватает других дел, так что молитесь усерднее, за себя и за нас. Идем же, Аллан, не то эта печенка пережарится и у тебя случится несварение, а для стрельбы это даже хуже, чем дурное настроение. Все, ни слова больше, Анри Марэ! Если вы еще хоть раз раскроете рот, я надеру вам уши. – Она вскинула свою руку толщиной с баранью ляжку.
Когда Марэ попятился, фру схватила меня за воротник, будто нашкодившего школяра, и повела к фургонам.
В женском фургоне, как и обещала старая фру, меня ждал ужин на сковородке. Мы пришли вовремя – печень прожарилась, как мне нравится. Фру Принслоо выбрала весьма увесистый кусок и вознамерилась достать его со сковороды пальцами, а затем переложить на жестяную тарелку, с которой она прежде удалила, посредством своей верной и постоянной помощницы, засаленной тряпки-фатдока, следы утреннего пиршества. К сожалению, попытка оказалась не слишком удачной: горячий жир обжег пальцы фру, отчего она уронила кусок печени на траву – и, сколь ни совестно мне в том признаваться, грубо выругалась. Впрочем, она не пожелала сдаваться, облизала пальцы, дабы унять острую боль от ожога, затем подхватила кусок печени передником и водрузила его на относительно чистую тарелку.
– Вот так-то, дружок! – воскликнула она с торжеством в голосе. – Кота пришибить много способов найдется, топить не обязательно. И почему я сразу про передник не вспомнила, глупая? Allemachte, жжется! Сдается мне, так же больно бывает, когда тебя убивают. Дурное тянется к дурному, верно, Аллан? Глядишь, нынче вечером я сделаюсь ангелом, воспарю в длинной белой рубашке, вроде той, что матушка подарила мне, когда я выходила замуж; ту рубашку я пустила на пеленки, мне в ней холодно было, я-то больше привычная к жилетам да нижним юбкам. И крылья у меня появятся, будто у белых гусаков, только больше, чтоб этакую тяжесть удержать.
– Ну да, а еще венец славы, – хмыкнул я.
– Конечно, и венец славы, тоже большой, ведь я стану мученицей! Надеюсь, мне придется надевать его лишь по воскресеньям, терпеть не могу тяжелого на волосах. Еще она будет напоминать мне о кафрских золотых обручах, а кафров с меня уже достаточно. И арфа будет, – продолжала старая фру, чье воображение совершенно очевидно разыгралось при мысли о небесных наслаждениях. – Ты когда-нибудь видел арфу, Аллан? Я-то в жизни не видывала, разве что на картинке с царем Давидом в Библии, и там она похожа на выломанную раму стула, повернутую набок.
Другие ангелы научат меня на ней играть, и это наверняка будет непросто, я ведь привыкла слушать котов на крыше, а не музыку, а уж играть и подавно…
Она продолжала болтать, рассчитывая, думаю, отвлечь и развеселить меня, ибо добрая старая фру прекрасно понимала, сколь важно, чтобы я находился в умиротворенном состоянии в этот важный момент, когда на кону стояла жизнь всех участников похода.
Между тем я отчаянно сражался с куском печени, который имел отчетливый привкус засаленной тряпки и был весь в песке, скрипевшем на зубах. По правде сказать, когда фру отвернулась, я кинул остаток печенки Хансу. Готтентот, как собака, проглотил его в мгновение ока, не желая, чтобы фру заметила, как он жует.
– Господи Боже! Ну и скор ты на еду! – сварливо заметила старая фру, углядев краем глаза опустевшую тарелку. С подозрением посмотрела на довольного готтентота и прибавила: – Или ты все скормил своему верному псу? Если так, я его проучу.
– Нет-нет, фру! – вскричал перепуганный Ханс. – Я сегодня вовсе не ел мяса, только облизал сковородку после завтрака.
– Аллан, тогда у тебя точно случится несварение, чего нам совсем не нужно. Разве я не говорила тебе, что каждый кусочек надо прожевать двадцать раз, прежде чем глотать? Я сама бы так делала, будь у меня зубы. На, выпей молока, оно едва начало скисать и успокоит твой желудок.