Мари. Дитя Бури. Обреченный - Страница 30


К оглавлению

30

– Хеер Аллан! – воскликнул он и огляделся по сторонам, как бы убеждаясь, что нас не подслушивают. – Для вас тоже есть весточка. – И достал из своего кошеля лист бумаги без имени адресата.

Я поспешно развернул письмо. Оно было написано по-французски, чтобы ни один бур не понял, если послание угодит не в те руки:

...

Будь храбрым и верным и помни меня, как помню я. До свидания, любовь моя, до скорого свидания!

Подпись отсутствовала, но кому, скажите на милость, нужна подпись, если и без того все понятно?

Я быстро написал ответ, о содержании которого несложно догадаться; что конкретно говорилось в нем, сейчас уже не припомню, точные слова стерлись из памяти по прошествии лет. Как ни странно, сказанное мной вслух почему-то вспоминается гораздо лучше, нежели написанное, – возможно, причина в том, что, когда я что-либо писал, выражения и мысли словно отлетали прочь и не задерживались более в сознании. Довольно скоро готтентот ускакал, увозя письмо моего отца и мое собственное послание; это был последний раз за целый год, когда мы напрямую переписывались с Анри Марэ и его дочерью.

Полагаю, те долгие месяцы стали для меня тяжелейшим испытанием. Я тогда вступал в пору жизни, чреватую немалыми осложнениями; вдобавок в Африке переход от юности к полноценной и осознанной зрелости обыкновенно начинается раньше, чем в Англии, где мне нередко казалось, что двадцатилетние юнцы ведут себя как сущие мальчишки. Обстоятельства же, которые я опишу далее, в моем случае изрядно ускорили и усугубили мое взросление, и потому место веселого паренька быстро занял мучимый беспокойством мужчина, чьи душевные терзания сопровождались типичными страданиями переходного возраста.

Сколько ни старался, я не мог забыть Мари, и ее образ вставал перед моим мысленным взором наяву и во сне – особенно во сне, из-за чего меня начала преследовать бессонница. Я сделался угрюмым, чрезмерно чувствительным и чрезвычайно вспыльчивым, а еще подхватил кашель, и мне чудилось – окружающие тоже так думали, – будто я сгораю заживо. Помнится, Ханс однажды спросил, не хочу ли я выбрать и пометить колышками то место, где желаю быть похороненным, дабы убедиться, что не произойдет никакой ошибки, когда я утрачу дар речи. Тогда я крепко его поколотил (насколько могу судить, это был один из тех редких случаев, когда я поднимал руку на туземца). На самом деле, разумеется, я вовсе не собирался умирать. Я хотел жить дальше и жениться на Мари, и участь быть похороненным заботами Ханса меня отнюдь не прельщала. Вот только возможности осуществить заветную мечту и даже просто повидаться с Мари у меня не было, и потому я пребывал в угнетенном состоянии.

Да, порою к нам приходили вести об уехавших бурах, но все эти новости были очень и очень невнятными. В трек отправилось великое множество партий, сообщения часто путались и изобиловали, должен признать, жуткими преувеличениями; лишь немногие буры умели писать, надежные гонцы среди кафров попадались крайне редко, а расстояния, нас разделявшие, были поистине едва преодолимы. По слухам, партия, которая увезла Мари, добралась до земель, ныне известных как Трансвааль, а именно до местности под названием Рустенберг, откуда выдвинулась в направлении залива Делагоа – и сгинула без следа в вельде. От Мари за все это время не было ни словечка…

Озабоченный моим плачевным состоянием, отец предложил мне для исцеления поехать в богословский колледж в Кейптауне и заняться подготовкой к посвящению в сан. Однако церковная стезя меня ничуть не привлекала, быть может, потому, что я не ощущал себя достаточно благочестивым, – или потому, что понимал: сан священника не позволит мне поспешить на север, едва прозвучит долгожданный призыв. Скажу честно, я нисколько не сомневался, что дождусь этого дня.

Отец, желавший, чтобы я рано или поздно внял призыву иного рода, вел со мной наставительные беседы. Ему хотелось, чтобы я избрал тот же путь, которому следовал он сам, иного он не видел – как, впрочем, и я сам. Конечно, он был отчасти прав, утверждая, что в своем упорстве я рискую остаться без профессии, ведь таковой никак нельзя назвать охоту на крупную дичь и торговлю с кафрами. Я вяло отнекивался. Пусть это занятие не принесло мне несказанного богатства, ныне, приближаясь к порогу смертного существования, я, признаться, радуюсь, что не нашел другого. Ремесло охотника подходило мне как нельзя лучше; та незначительная роль в мировой истории, которую мне выпало сыграть, была всецело обусловлена, как выяснилось, моим умением метко стрелять (вкупе с куда более распространенным даром наблюдательности и склонностью к доморощенному философствованию).

Наши споры по поводу церкви становились порою весьма жаркими – не составит труда догадаться, что я упорствовал в своих заблуждениях, как говаривал мой отец, особенно когда речь заходила об обращении кафров в христианство. Неудивительно, что я ощутил глубочайшую признательность Небесам, когда случилось событие, побудившее меня покинуть дом. История обороны Марэфонтейна разошлась широко, а сплетни о стрелковом поединке в Груте-Клуф, наряду со слухами о моей небывалой меткости, – и того шире. И в итоге власти сочли, что меня стоит привлечь к участию в пограничных стычках с кафрами, которые происходили постоянно; я получил даже звание лейтенанта в пограничном корпусе.

Та война не имеет никакого отношения к настоящей истории, потому я не намерен на ней останавливаться. В пограничном корпусе я прослужил год и пережил множество приключений, пару раз добивался успеха и испытал немало неудач. Однажды меня легко ранили, дважды мне едва удалось избежать гибели. Я был наказан за бессмысленный риск, обернувшийся смертью нескольких человек. Дважды удостоился награды за проявленное мужество, как говорилось в приказе, – во-первых, вынес с поля боя раненого товарища под дождем стрел и ассегаев, во-вторых, под покровом ночи в одиночку проник во вражеское укрепление и застрелил тамошнего вождя.

30